— Я понимаю без объяснений, — сказал он, — все, за исключением стрел.
— Символика проста, — улыбнулся Витаркананда, — стрелы — это мысли в познании, сплетающие мост между несоединимым. Потому что тут есть более глубокий смысл, легко ускользающий от северного человека, могущего видеть, как сходятся летом вечерняя и утренняя зори. Для жителя тропиков это невозможно, ибо равенство дня и ночи далеко раздвигает во времени обе зари.
В ответ на глубокий, испытующий взгляд Витаркананды Гирин протянул старому ученому руку жестом, почти сходным с движением всадника на мосту.
Эпилог
Холодный ветер подымал мелкие волны, с дробным плеском набегавшие на песок. Сосны шумели в унисон с морем, и этот монотонный ритмический шум одновременно усыплял и освобождал сознание, унося мысли куда-то в беспредельную даль времени, будя мимолетные отзвуки в памяти четырех чувств.
Гирин заметил, что Сима стала зябнуть, и поднялся, чтобы увести ее с безлюдной Стрелки.
— Пойдем через Острова, — предложил он.
Крепкие невысокие сосны упруго стояли на ветру, сыпавшем каскады листьев с гибких золотых берез. Могучие ели воротами чернели впереди. На поляне за ними горело холодным огнем море золота и пурпура. Зеленовато-серебряная листва ив и темные их стволы склонялись над коричневатой чистой водой, а опадавшие клены и ясени усыпали густую хвою голубых елей россыпью апельсинных листьев.
Особенная хмурая радость наполняла людей — от осенней красоты и суровости неба, ветра и низких облаков.
Гирин и Сима перешли Третий Елагин мост и оказались на приморском проспекте, напротив бывшего буддийского храма.
Сима остановилась в восхищении. Массивный забор дикого камня ограждал небольшой сад с желтыми лиственницами и оголенными дубами. Массивное здание тибетской архитектуры из негладкого серого гранита с обрамленными черным лабрадоритом проемами окон и дверей. Красные, белые, зеленые и синие кафельные полосы чередовались на карнизе фронтона с рядами фарфоровых кружков. Позолоченные колокола, колесо и две антилопы на крыше казались странным диссонансом в этом строгом изяществе формы и цвета.
— Здание пустое, смотри, Иван, — сказала Сима. — Вот и надо, чтобы его отдали под твою лабораторию!
— Нельзя. Слишком роскошное начало. Такие замахи убивают даже хорошие намерения. Если бы организовался целый институт, большой коллектив. Но и тогда понадобится немалый срок. Иные ученые деятели думают, что дай здание и побольше вакансий — это называется штатные единицы, и разработка той или другой задачи пойдет быстро. А на деле нужны люди, много лет подготовлявшиеся к этому направлению! Но у меня есть идея, с которой я скоро выступлю в печати.
— Какая идея?
— Совсем новая! Создать институт обмена безумными, как выражаются физики, идеями. Новыми предвидениями на грани вероятного, научными фантазиями и недоказанными гипотезами. Так, чтобы здесь встречались, черпая друг у друга вдохновение, самые различные отрасли науки, писатели — популяризаторы и фантасты. И, уж конечно, молодежь! Только отнюдь не любители сенсационных столкновений и пустопорожних дискуссий, отдающие дань модному увлечению. Чтоб не было никаких научных ристалищ и боя быков! Товарищеская поддержка или умная критика… словом, не изничтожение научных врагов, а вдохновенное совместное искание. Вот для такого института, клуба, центра — называй его как хочешь! — цель ясна, и только не надо ее путать ни с чем другим, и годится это прекрасное здание. И я буду биться за создание такого института наравне с боями за психофизиологию.
— Что ж, ты уже одолел многие трудности, даже победил индийских идеалистов. А от меня держишь в секрете? Нечестно!
— Что такое, кто тебе это сказал?
— Мстислав, когда мы вчера были у них.
— Он оказывает мне очень плохую услугу. Кричать о победе, которой не было, значит проиграть будущее сражение, недооценив силы противника. Я считаю удачей, если мне удалось объяснить, что современный материалист — это не вульгарный поклонник косной материи, какими изображали нас еще в начале века, а человек, пытающийся познать, не упрощая, величайшую сложность мира. Превращения материи оказались так многообразны, что отсталыми упрощенцами стали наши западные идеалисты, уже не привлекающие действительно жаждущих знания людей. Индийские диалектики поняли меня, а понимание — самое главное в человеческих отношениях. Особенно теперь, когда назрела неотложная необходимость объединения народов всей планеты, утопив в океанских пучинах дремучие пережитки старых идеологий, фанатический догматизм и националистическую спесь — все это вместе с ядовитыми запасами ядерного оружия. — Сима подняла к нему повеселевшие глаза.
— Когда я с тобой, я верю, что теперь не случится плохого. А иногда вспомнишь фашизм, прочтешь об упорстве и злобе реакционеров всего мира, и сделается страшно.
— Не надо бояться, родная. Я верю в здравый смысл и разум потому, что знаю историю и учусь понимать психологию людей. Конечно, узка и трудна та единственно верная дорога к коммунистическому обществу, которую можно уподобить лезвию бритвы. От всех людей на этом пути требуется глубокое духовное самовоспитание, но совсем скоро они поймут, что их на планете теперь много. Простое пробуждение могучих социальных устоев человеческой психики, пробуждение чувств братства и помощи, которые уже были в прошлом, но были подавлены веками угнетения, зависти, религиозной и национальной розни рабовладельческих, феодальных и капиталистических обществ, даст людям такую силу, что самые свирепые угнетения, самые железные режимы рухнут карточными домиками, так что человечество застынет в удивлении. Так рухнуло у нас самодержавие, так развалились колониальные империи и разные диктатуры Центральной Америки.
— Мне становится хорошо, когда я посмотрю на мир через тебя. Я тревожусь за будущее, как почти всякая женщина. Нам нужна ясность предстоящей жизни, и если ее нет, то приходит тревога. А за ней печаль. И у меня случаются приступы печали, говоря твоим языком врача. Помню один год после смерти мамы Лизы и других еще бед, когда я поддалась меланхолии и уехала летом в подмосковную деревню. Особенная печаль одолевала меня к ночи. Я уходила в поля за деревню. Шла навстречу звездам, мерцавшим над черной стеной елового леса, напевая какую-нибудь старинную песню. Из-за леса поднимался серп месяца, и каменные валуны на росистых лугах белели, как кости. Низко и бесшумно пролетали птицы, резко вскрикивая, слева от меня медленно угасала бледная поздняя заря. Хотелось поплакать о своих надеждах, больших и ярких, сбывшихся так мало, так скупо. Я говорю о чувствах, о встречах с красотой жизни. Все тревожней становилось на душе за будущее.
Я садилась на камень, еще теплый после дня, вдыхала запах увлажненной росой травы и дорожной пыли.
И вдруг приходило сознание, что все это мое, русское. Что так же сидели, заглядывая в будущее и тоскуя о прошедшем, другие наши девушки, может быть, вчера, может быть, пятьсот лет назад.
Не могу объяснить как, но настроение менялось, я предчувствовала утешение. Убегающая в темную даль дорога и непроглядный лес становились преддверием ожидающей меня тайны. Только уйти туда, и идти долго, правее зари и левее луны…
Многое изменилось с тех пор, утратилось прежнее чувство сказки, но осталось ожидание открывающейся тайны, расходящихся стен обыденной жизни. Хоть и не знаю, что откроется, к чему приведет.
А с тех пор как явился ты, ожидание стало уверенностью. Стены действительно раздвигаются, и я вижу, что за ними мир, многообразный, широкий, прекрасный. Дойду ли я, дойдем ли мы вместе — не знаю, но мы идем. И я так люблю тебя, Иван!
Гирин сжал руку Симы. Увлеченные разговором, они вышли за поворот шоссе и остановились перед внезапно открывшимся простором Лахты. Синеватая вечерняя мгла стелилась над болотистой равниной, розовыми зеркалами блестели озерки, и над верхушками маленьких сосен в просвете туч загорелось несколько звезд. Порыв ветра зашумел на просторе и вольным своим крылом склонил потемневшую траву, взметнул волосы Симы, легкой лаской коснувшиеся щеки Гирина. Они быстро пошли к городу, сливая свои шаги в одинаковом ритме.